— Прибываете, значит, в родные края? — никак не унимался попутчик. И живые, целые прибываете. Вот радость-то для ваших встречающих!
И опять наглухо заперлись оба лица, опять никакого отклика, и спутник наконец-то что-то сообразил:
— Ну, счастливо, счастливо же вам, братики! Шоб вернуться до ридной хаты та до ридной маты!
Вокзал? Нет, вокзала не было. Была груда кирпичей, сожженные ремонтные мастерские по другую сторону путей да кое-как расчищенный перрон. Таясь друг от друга, они оглядели всех женщин на перроне. Чего они ждали? Ведь даже телеграммы решили не посылать — им уже было известно, что в Полтаве немцы сожгли более четырехсот домов, что выжжен весь центр, что угнали больше двадцати тысяч человек. И все-таки…
— Ну, пошли же! — с сердцем сказал Даня.
И они пошли, почему-то отбивая шаг, как в военном строю. Сергею Даниловичу это было, наверно, больно (раненая нога мучительно ныла), но он быстро шагал рядом с сыном. Их обогнало несколько военных машин. Подыми они руку — их, наверно, посадили бы, но ни один из них не догадался или не захотел. Подымались к центру по Пролетарской, по бывшему привокзальному району. Раньше здесь было много зелени, сквериков, каких-то киосков с напитками, мелких лавчонок. Сейчас — одни только полоски огородов, где еще пряно пахли укроп, лук, конопля. У Дани вдруг заболела голова, стала совсем как чугунная — от запахов, что ли, или от не по-осеннему жаркого солнца? И лезло в эту болящую голову что-то совсем несуразное. Например, что он не успел почистить ни себе, ни отцу сапоги и теперь пыль покрывает их густо, точно серой замшей. Или: понравится ли Лизе та голубая французская косынка, которая лежит рядом с блокнотом на самом дне вещмешка? Надо ли было прятать так глубоко подарок Николь? Николь сказала, что это самая дорогая ее вещь. Мама всегда говорила, что девочки обожают тряпки. Говорила? Почему говорила?! Почему в прошедшем?!
— Моста нет, — хрипло сказал отец.
— Электростанции тоже, — пробормотал Даня.
Сзади оставался зеленый и как будто совсем прежний Подол с дремотными старыми домишками и крутым изгибом Ворсклы. Справа, на холме, белел такой знакомый Крестовоздвиженский монастырь.
— Уцелел, — кивнул на него Сергей Данилович.
И то, что уцелел монастырь, который оба они опять-таки знали еще в детские годы, обрадовало, давало какую-то надежду. Постой, постой, а вот же хатка Шовкуненко, старика сапожника Шовкуненко! Когда-то, в незапамятные времена, он чинил Данины футбольные бутсы и ворчал, что на хлопца не напасешься обувки. Нет, не надо спрашивать, где теперь Шовкуненко. Скорей, скорей мимо хатки.
— Музей… — опять сказал Сергей Данилович.
Даня вздрогнул. Как, этот обугленный остов — тот самый музей, похожий на расписной ларец, где обитал Остап! Где прошло столько счастливых часов его, Даниной, жизни?!
Октябрьская — пустая, в битом кирпиче, с единственным сохранившимся Домом артистов. Только вдали золотится орел на обелиске Славы в Корпусном саду. И опять что-то утешительное есть в том, что блестит, золотится орел на выстоявшем обелиске Славы, издалека, точно маяк, светит обоим путникам. И отец с сыном все прибавляют и прибавляют шаг, теперь они почти бегут. Вот улица Парижской коммуны и гигантские осокори, знавшие Данины цепкие, сильные руки и ноги, не раз возносившие мальчишку на самую вершину. Сейчас они шелестят, точно хлопают ладошками листья. Радуются, что вернулся Даня? Узнали его? Дальше красивая и тихая Панянка, улица, круто спускающаяся к железной дороге. А вот, словно великанская бочка, лежит на боку, среди щебня, поваленная водонапорная башня. Взорванная. А вот…
— Кутузовка, — кивает Сергей Данилович на черный железный скелет.
Это все, что осталось от большой трикотажной фабрики на углу.
Отведя глаза, они сворачивают на Советскую. Совсем близко придвинулся холм с белым монастырем. На той стороне сады: Ботанический, Архиерейский, Госпитальный. В стенах зияют пробоины. Душные лопухи проросли сквозь кирпич. Душное, пыльное солнце бьет в глаза. Отец и сын не смотрят друг на друга. Под ногами ступенчатый тротуар, в котором Даня знает каждый выступ, каждую щербинку. Гигантская старая акация и скамейка под нею. Новая скамейка… Дом двадцать четыре? Нет такого дома по Советской улице. Говорите, каменный, двухэтажный, с железным козырьком над крыльцом? Говорите, справа был старинный ручной звонок с табличкой "Прошу повернуть"? Нет такого звонка! Нет такой таблички! Нет такого крыльца! Ничего нет. Только лопухи. Жирные лопухи меж кирпичами.
Даня наконец-то взглянул на отца. Осунулся отец. Запали глаза, согнулись плечи.
— Что ж… Надо было этого ожидать… Такие бомбежки… — выдавил он через силу.
Сергей Данилович молча кивнул.
— Послушай, папа, может, Нестеренки остались? — Даня шагнул к вросшему в землю соседнему домишку.
Старая груша заслонила домишко своей матерчатой блестящей листвой.
— Когось шукаете? — высунулась из двери женщина в клеенчатом переднике. — Нестеренко? Нема таких. Кажете, Гайда? Мати та дочка? Не, не чула. Ми з Кобеляк писля вийни приихалы.
— Послушай, папа, вон в той хатке, внизу, жила бородатая старуха Захарченко. Может, она еще там…
Но не было и бородатой старухи. Они стояли под акацией, ветерок возился в пыльных осенних ветках, из окон на них смотрели чужие любопытные глаза: не часто увидишь здесь, на Советской, такие чудные пилотки.
— Может, Шухаеву поищем, или Горобца, или Мартыненко? — перечислял Даня.
Он говорил каким-то повышенным, раздраженным тоном. Что ж, так вот и стоять под этой акацией, так и ждать неведомо чего? С жестокостью молодости он и не подумал, что Сергей Данилович просто не в силах идти рыскать по городу, что у него давно дрожат и ноют ноги.
В противоположность сыну, отец отвечал очень тихо, словно бы нехотя:
— Люба Шухаева еще в самые первые месяцы войны, кажется в июле, уехала куда-то в Сибирь, к родным. Даже если она сейчас здесь и мы ее разыщем, что она сможет нам сказать?.. Мартыненко был, как и я, с первых дней в армии. А Горобец… — Он махнул рукой — разве ты не знаешь, они же здесь всех евреев уничтожили!
Сергей Данилович и говорил-то через силу. Казалось, ему неохота и даже как-то совестно объяснять сыну давным-давно известное всем. Неужто же не ясно?
Однако Даня не желал сдаваться.
— А школа? Наша школа? Может, там найдем кого-нибудь из прежних твоих товарищей, из учителей? Вдруг Самойленко или Лев Владимирович здесь?
Сергей Данилович кивнул покорно:
— Что ж, пойдем.
Они вышли из-под акации, и опять их глаза уперлись в железобетонный остов Кутузовки.
Маленькая женщина в белом халате вынырнула из-за разбитой стены госпиталя и, заслонясь рукой от солнца, стала разглядывать двух военных. Сергей Данилович и Даня поравнялись с ней, рассеянно скользнули взглядом, пошли дальше. И вдруг вдогонку срывающийся голос:
— Ой, матерь божия, владычица! Никак Сергей Данилыч?! Товарищ Гайда?! Неужто обозналась? Ой, господи!
Оба враз обернулись. Женщина в белом халате догоняла их, торопясь и задыхаясь. Была она еще молода, но с серым, изможденным лицом в мелких морщинах у глаз и рта.
— Тая? Таиса, ты? — вглядевшись в это лицо, неуверенно спросил Сергей Данилович, и глаза тотчас ответили ему градом слез.
— Я! Я это! Живые! Обое живы! Даня-то какой вырос! Я было не признала, шапочки на вас какие-то такие… Только помстилось, будто Сергей Данилыч, — плача, выговаривала Таиса. — Ой, уж вы простите, слеза-то больно частая у меня…
— Таиса, где Евдокия Никаноровна? Где Лиза?
Сергей Данилович спросил и замер. Даня стоял рядом. Таиса вдруг села на груду кирпичей.
— Евдокия Никаноровна? Лизанька? — испуганно переспросила она и вдруг застонала: — Ох, да не пытайте вы мени, за ради господа бога! — и положила голову на кирпичи. — Нет их, голубочек! Нет их, моих ридных!
— Как — нет?! — Даня грубо схватил ее за плечи, встряхнул. — Почему нет? Где они?!